«Ночёвка на дне моря». Пётр Гаврилов

Шторм свирепеет. Волны, похожие на разъяренных зверей, пенясь белыми гривами, яростно захлестывают подводную лодку «Пантеру». Люди на мостике мокры до костей. Ветер рвет одежду, ослепляет водяной пылью глаза. «Пантера» идет под дизелями, грузно качаясь на волнах. Внутри все кувыркается, перекатывается с места на место. Бледные подводники посматривают наверх, в люк, в который то и дело врываются волны. Все с нетерпением ждут благодатной команды, — «погружайся!», — чтобы уйти в глубины, где тихо и покойно и нет под ногами предательски раскачивающейся палубы.
— Заполнить цистерны!
— Есть, есть!
Обрадованные люди разбегаются по постам. Останавливается дизель — и сразу наступает тишина. Слышно только, как беснуется море наверху и, злобно шипя, со всего размаху таранит лодку. Заводят вздрагивающую песню электромоторы. «Пантера» тяжело раскачивается, плюхаясь о волны.
— Принять в уравнительную цистерну!
«Пантера» с ходу забирает носом, зарываясь в брызгах, фыркая пеной. Еще бросок — хлюпкий и резкий, и палуба уходит из-под ног...
Еле доносится мощный гул шторма. Тише... Тише...
«Пантера» грузно опускается в бездну.
— 25 фут... 30... 45... 49 фут...
— Стоп!
— Есть стоп!
— Пополнить среднюю! Откачать уравнительную!
— Есть, есть!
«Пантера» чуть всплывает, опять садится на заданную глубину и опускается покойно, ровно... Наверху рвет и мечет разгулявшийся шторм...
Заунывно поют моторы, мяучит перепуганный и мокрый котенок Авдон. Штурман возится с картой, определяя место. Он крутит циркулем по карте, подымает голову и, как всегда, коротко, не улыбаясь, квакает:
— S.S.O.!
— Есть S.S.O.!
— Так держать!
— Есть так держать!
Вильнув, «Пантера» ложится на курс и, рассекая бесшумно немую глубину, час за часом идет под водой. Мимо иллюминаторов рубки, быстро кружась, бегут стайками пузырьки. Здесь, под водой, тихо, как в могиле. Наверху воет ветер, волны, вздымаясь, затевают драку, ревут, сталкиваются, разлетаются в брызгах и снова растут.
Виновато улыбаясь бледными лицами, пряча глаза, команда вытирает испачканные части. Старый электрик Захарыч, сидя на своем неизменном стуле, подсмеивается:
— Ништо, голубки! Впервой всегда так — а то и до желчи, до крови и командировок в царство немецкое. Ништо, пообтерпитесь — сами смеяться будете!
Авдон недоуменно бродит по палубе — ему разрешено это.
В лодке, где каждый килограмм может урвать равновесие — хождение запрещено. Котенок жалобно мяучит. Ему непонятно — отчего так строги лица и каждая нога отталкивает его. Он трется о ногу Захарыча, но и тот не обращает на него никакого внимания. «Пантера» опять идет на всплытие, и только успела высунуть глазок перископа, как шибанула в него взбешенная волна, крутя белыми своими космами.
Мощным толчком швыряет лодку. Звенит что-то, глухо падает на палубу. Шторм разыгрывается не на шутку, зверея с каждым часом. «Пантера» ныряет и долго бродит в темной и жуткой глубине: ищет грунт. Штурман застыл над картой, поглядывая на глубомер и компас.
— Здесь!..
Вздрагивая, уменьшает ход «Пантера» — идет, медленно увеличивая погружение.
Она нащупывает безопасное и покойное место, где бы могло улечься ее длинное, серое тело.
Мертвая тишина — ни звука, ни вздоха. В носу лодки вахтенный, приложив ухо к стальной стенке, напряженно слушает: не напороться бы на что, не налететь сослепу, — несмотря на то, что черным по белому написано на карте: «грунт — песок».
— 90 фут... 97... 110... 130...
Все тридцать пять человек подводников напряженным ухом ловят малейшие шумы. Вот-вот лодка должна сесть. Последние два фута... один...
— Стоп моторы!
— Есть стоп!
Мягко и тупо толкнуло «Пантеру». Заскрежетал песок под стальным брюхом. Еще толчки, короткие и легкие... Оборвались на жалобном взвизге напевы динамо. Испуганный Авдон трубой поднял хвост. «Пантера» остановилась, неуверенно подымая корму. Когда была принята вода в носовую дифферентную — еще поднялась корма.
Командир Гинс следит за стрелками компаса. Поколебавшись, стрелки остановились, замерли. «Пантера» улеглась в илистую постель дна.


* * *

Бессонными часовыми в ночевке на грунте — двое. Трюмный и штурман. Они сторожат немоту забортную, подозрительные шорохи. Под водой капля падает звонко, гулко — зараз услышишь. Тут уж следи, трюмный! О земле мысли вон, гони дремоту — а то и ту и другую не почувствуешь никогда...
Кок Навагин чародействует у плиты, мешает огромной своей чумичкой вкусное варево. Аппетитный запах гонит слюну — желудки гудят от этого запаха...
— Команде ужинать!
Кряканье, звон тарелок.
— Эй, братва! Чья миска с ложкой валяются? По уставу — за борт, и никаких кранцев!
— Во-первых, ты под водой: не выкинешь, во-вторых — миска Горчакова, а он на берегу!
Набиты подводницкие жадные утробы до отказу. Команда укладывается спать. Многие забывают, что над ними десятки метров тяжести, что рыбы морские, тычась глупыми своими мордами в стальные борта, изумленно перебирают плавниками.
Сон сильнее всего — где застанет, там и валит благодатная дрема. И намучившись за день, всхлипывают подводники масляными ртами...
Рулевой Парикмахер, весельчак и балагур, зовет Ловейку, длинного, ленивого украинца.
— Эй дылда, слон персидский! Давай сказки рассказывать!
— А мне все едино, сказку, так сказку...
— Ну слушай — да не зевай! Да не волнуйся, а то встанешь во весь рост, лодку головой дурацкой пробьешь — потонем!
— Ладно, ладно, давай сказку!
— Так и быть, расскажу. Другому не стал бы — уважаю тебя...
Парикмахер поудобнее укладывается. Ловейкины ходули на аршин добрый за койку свесились.
— Беспризорное дите! Внимай! Вез я раз по Невскому воз гороха и рассыпал!
— Нну, дела-то плохие!
— Да нет, не плохие!
— А што?
— Да вот што!
— А как?
— Да вот как! Повадилась попова кошка, лазить ко мне в окошко. Весь горох-то у меня и поела!
— Табак дело, Витенька, закуривай!
— Да не табак, теньтелева ты башня и дурак, не закуривай!
— А што?
— Да вот што!
— А как?
— Да вот как! Я кошку-то убил, да шубу себе сшил; а шуба-то вышла лохн-а-атая, лохматая!
— Ну, дык, это ж медведь?!
— Похоронить тебя дылду, да не отпеть! Какой такой медведь? Хошь, про медведя расскажу!
— А ну!..
Ярко горят лампочки — полным накалом. Прикладывает вахтенный ухо к стенке — ни звука, ни шороха. Всхрапывают подводники, переживая во сне вчерашний день и сны желанные. Тикают часы в кают-компании — деловито, по-домашнему. Авдон спит, калачиком свернувшись в ногах Захарыча. Поскрипывает песок под брюхом «Пантеры».
Сказка продолжается:
— У нас медведь в поле прыгает — морковкой питается. Передние лапки маленькие, задние большие, капусту грызет...
— Вот верно скажу: заяц!
— Убирайся спать, мерзавец, — с тобой не сговоришься!
Обиженный Ловейко долго молчит, упорно что-то думает. Подняться ему нельзя; над головой длинное стальное туловище торпеды. Оно густо смазано — над носом висят желтые капли. Ловейко поворачивает голову, плаксиво говорит:
— Товарищ Парикмахер! За что, скажи, милый друг, ты меня обидел?
Ему никто не отвечает. Сладко похрюкивая, крепко спит Парикмахер. Усталые, разморенные подводники без задних ног — на двух лопатках — подсвистывают носами.
Двое бодрствуют, растягивая в зевоте рты. Подолгу глядят за компасами, с лампочками в трюмы лазят, чутким ухом прикладываются к холодной стенке лодки.
Тихо... Тихо... Кто-то, наверное, вспоминая детские годы, бормочет во сне: «баба купила шу-бу, ба-ба будет рада»....
Сменяется вахта. Сонный, со вспухшим лицом Парикмахер нарочно толкает спящих, щекочет пятки. Когда сон окончательно одолевает его, он подходит к койке Ловейки, трясет его за плечо:
— Ловейко! Тарас! Ловейко!
Тарас испуганно вскакивает, больно стукается лицом о масленую торпеду. Свешивается с койки, спросонья таращит глаза:
— Што, што, што ты? А? А?
— Советую тебе... сходи в гальюн!
Прячется голова обратно, бессвязно шепчут губы, Тарас опять спит. Парикмахер от скуки размазывает масло, по лицу Тараса. Облизывается во сне Ловейко, мычит...
Медленно ползут стрелки. Ах, как медленно ползут они в ночную вахту! Яркий свет слепит глаза, голова тянется к плечу, подергивает рот зевота.
— У-а-а-х!
Под утро, в пятом часу, что-то стукнуло «Пантеру» в корпус... Еще, еще... Насторожились вахтенные, замерли, уши на изнанку... Чу? Нет, почудилось!..
— В отпуск скоро... Мне-то, братуха, до деревни сорок три лошадьми... Богатая у нас земля, плодовитая, беспри-рывно родит... И народ-то крепкий, да веселый...
Ползут стрелки. Горит свет. Молчит бездна...
Без четверти семь последняя вахта разбудила Гинса. Как и не спал, вскочил он с койки. Еще сильней раскраснелись веки — набухли, надулись. Хрипло заверещала боцманская дудка. Подымались с коек тяжелые головы, хлопали мутными глазами.
— Пересидели проклятый шторм!
Недостаток воздуха давал себя чувствовать. Воздух, спертый за ночь, насыщенный испарениями тридцати пяти тел, давил легкие. Налились свинцом головы, горечь облепила рты.
Гинс и комиссар Колачев ходили по лодке, светили в трюмы.
— Эх, молодежь! Прохлопали! Набралась вода в трюмы за долгую ночь, осела корма. Свободны ли винты? Что-то плотно лежит «Пантера» — не шелохнется!..
Наскоро хлебалось кофе, не прожевывался ситный, масло не лезло в глотку.
Покурить бы!


* * *

— Продуть дополнительную!
— Есть продуть!
Согнулся торпедист, вертит, дергает рычаги.
— Продута!
«Пантера» ни с места, как вкопанная. Быстрыми тревожными взглядами — все на Гинса. Проходит тревога так же быстро, как и вспыхивает: лицо у Гинса как всегда, равнодушное, полусонное; только в коробке черепной работа, молоточки нетерпеливо стучат; корежит Гинс голову и так и этак!
— Дело ясное: «Пантеру» засосало илом за ночь — и рули и винты!

Снова глухой удар потряс лодку, эхом отдался в пустом корпусе. Оборвались шутки, застывшие лица — кверху, Гинс голову но поднял, Колачев тоже.
— Малый задний ход!
— Есть!
Заурчали винты, подняли темную муть, зеленой и непроницаемой завесой встала она за рубочными стеклами. Напрасно комиссар пытается разглядеть, что толкает лодку. Толща воды, глухая муть — там, снаружи.
Пятится «Пантера» назад, как умное большое животное, волнуется плачем электромоторов. Новый удар в корме — сильнее, глуше. Испуганно и нервно содрогается корпус. Слышно, как винты, работая, задевают за что-то, скребут, рычат от злости.
— Стоп!
Спокоен, как чистая вода залива, голосок Захарыча:
— Е-есть стоп!
Секунды кажутся годами. Холодный, липкий страх заползает в сердце; мурашки гуляют по спине, как черти на масленицу. Серым пеплом покрываются лица, напряженное дыхание хриплей, с присвистом. Только теперь замечают люди, как душно в лодке, только теперь видят красные глаза, вздутые багровые вены на шеях.
— Вперед! Самый малый!
Голубым огоньком затрещал рубильник, взвизгнули моторы, завыли винты... Секунда... вторая... третья... Еще могучий удар — глуше и страшнее первых. Все дрожит мелкой дрожью, качает лодку, и дрожь эта остается в сердцах, холодит руки.
Мигнув, потух свет — и вслед за ним режущий по нервам истошный кошачий визг вырвался из черноты. Зазубренным ножом полоснул он по нервам, нагнал холодный страх, немую жуть.
— А чорт! кошачий ублюдок... — ругнулся во тьме Парикмахер. Ударил со злобой в черное мягкое пятно. Пятно фыркнуло, прыгнуло на рундуки, и оттуда — зло и упорно воззрились на людей две фосфорические, немигающие зеленые точки.
В корме раздался заглушенный вздох, как будто застонал человек от непосильной тяжести. Тяжелое, хриплое дыхание десятка глоток, шорохи. Всех хриплей и натруженней дыханье комиссара Колачева. Хрипит и булькает в жуткой тьме его голос:
— Товарищи! Товарищи! Надо спокойнее... братишки! «Пантера» по вашему же недосмотру набралась водой, отнесло ее течением, прибило, наверное, к кряжам или к кораблю затонувшему; исправляйте свою вину... Спокойствие, главное... Воздуха хватит еще на несколько часов... Конешно, вылезем... Будьте краснофлотцами! Захарыч, насчет светику-то распорядись!
Беспомощным лиловым мотыльком вспыхнул огонек спички — и сейчас же потух. Свет выхватил из тьмы квадратные жесткие щеки комиссара. На секунду осветил чье-то белое лицо с раскрытым ртом, серьгу Захарыча, сухие его двигающиеся губы, черные пятна глаз.
— Есть, товарищ комиссар, только и делов, что лампочки перегорели! Есть, есть — одним минтом!
— Давайте живей! Захарыч, товарищ! Авдону хвост, кажется, отдавили? В темноте Навагин ошибиться может — в супе сварит!
Послышался чей-то виноватый смех. Он поколебал мертвую черноту лодки, и кажется — в спокойный омут бросили камень и круги от броска по воде шелестят о берег.
— Ничего, товарищ Гинс, я его в руке держу, зажал! Захарычу лично... с почтением... хе-хе!..
За невинной остротой рванул лодку громкий смех. Смеются все, неестественно закинув головы, широко разорвав рты, лихорадочным смехом, захлебываются им. Ярко вспыхнувшие лампочки озаряют серые лица, оскаленные зубы, провалы ртов в смехе. Смех — жуткий, нечеловеческий — носится по лодке. Из красных глаз катятся слезы. И оттого, что опять вспыхнул свет — признак жизни и солнца, и оттого, что Гинс спокойно смотрит на часы — все смеются проще.
Общий припадок, притупясь, проходит. Двое переглядываются.
«Струхнули, ребята! Очень плохо...», — говорят глаза Гинса и вспыхивают минутной тревогой.
«Ничего, пройдет, выплывем, неправда», — темнеют комиссаровы глаза. А рука нащупывает в кармане собачку нагана.
Захарыч поймал Авдона. Он гладит по черной, поднявшейся дыбом шерсти. Котенок боком трется головой о грудь старика.
Всем становится стыдно и весело


* * *

«Пантера» стоит на грунте. На месте стоит «Пантера» не первый к не второй час. Чьи-то неумолимые гигантские пальцы не выпускают ее из своей цепкой мертвой хватки. Муть улеглась, и в сизой темноте видны теперь бока затонувшего судна, обросшие тиной. Они кажутся совершенно сухими. Долго поглядеть на них — и кажется, что это аквариум, а за спиной люди, свет и воздух.
Люди и свет — а воздуху все меньше и меньше, и растет сомнение попавших в западню людей...
«Пантера» опять пятится назад, рвется вперед, пробивается кверху. Удары, шорохи, скрежет, рвущий душу лязг железа, хруст песка под ногами.
— В ловушке!
Легкие с хрипом вбирают воздух, часто дыхание, выпученные глаза, вялые движения. В ушах звенит надоедливый колокольчик. Рулевой Антон видит, как у маленького торпедиста Чумисова из уха змеится черная густая кровь; видит, каким лучезарным огнем желания жизни горят его огромные, синие, потемневшие глаза. Под носом у себя чувствует что-то липкое и теплое. Проводит дрожащей, холодной рукой — черные и алые сгустки. Пляшет все перед глазами в смешной пляске. Резче и надоедливей звон в ушах. В непосильном мучении кусает язык, перекатывает его сухой и вспухший — по рту, лижет им сухие потрескавшиеся губы, всасывает кровь...
Ему жутко глянуть вокруг. Кровь леденят эти красные выпученные глаза, надутые черные жилы, вспухшие фиолетовые языки в открытых, прерывисто дышащих ртах.
Гинс знает: еще пять-шесть часов и... Гинс думает:
«Презирать опасность — большая глупость. Отсиживаться бессмысленно. Надо прорываться!»
Комиссар глядит за людьми. В руках у него наган — и палец на курке. Углядеть за всеми? Неменьшая глупость! Надо прорываться! Или смерть, или солнце и воздух! Так?
— Малый назад... Стоп!.. Полный вперед... Самый полный!.. Всплывай!
Боцман лихорадочно закрутил штурвалом. Собрав все силы, «Пантера» ринулась вперед.
Яростный треск в носу, ломается невидимое препятствие, страшный грохот, скрежет. Что-то долго, с лязгом скребет лодку. Люди наклоняют голову, вгибают плечи, крепко закрывают усталые глаза: вот ворвется вода яростным, все разрушающим потоком, расковеркает, сшибет с ног, задушит. На секунду гаснет и опять вспыхивает свет — и сразу наступает тишина. Монотонно взвизгивает динамо, спокойно гудят винты.
«Пантера» круто забирает носом, несется ввысь. Чумисов, стоя у штурвала и нетерпеливо топая ногами, радостным, звенящим голосом передает глубину:
— 120 фут... 100... 90... 84...
Радостный вздох из десятков свободно вздохнувших грудей:
— Всплыва-а-ем!!!
Дикой радостью наполняются сердца.
Ноги не стоят на месте, — так вот и хочется заорать дико — чтобы слышали все:
— «Всплываем!»...
Но Чумисов гаснет. Бледнее и короче выкрики:
— 80... 90... 100...
«Пантера» грузно падает на дно.
Вместе с цифрами понижается настроение, и оторопь нападает на людей.
Ровный хруст под лодкой, толчок — мягко садится серое тело. Теперь в корме, в работающих винтах — заглушенный свист, урчанье воды.
— Не работает!
Как эхо звучит упавший голос. Гинс глядит в иллюминатор — чуть вздрагивает. По стенке боевой рубки кто-то осторожно карабкается, скрипит по железу мягкими заглушенными толчками. Десятки вытаращенных глаз в немом вопросе уперлись в Гинса. Всюду чувствует он их. На спине, на плечах, на затылке... Юлой вертлявой мысль в тяжелой голове:
«Мина!..»

Теперь сдает и он. Расширились пухлые красные веки. Серые ясные глаза выглянули оттуда — на десятки других, — а в тех жуткий вопрос, великая надежда и мука. Таким команда его видит в первый раз. Гинс зря не посмотрит так, значит — велика опасность.
Колачев прилип к крошечному стеклу. Второй раз в жизни у комиссара — мурашки по спине. В первый — под Архангельском, в белом плену, когда завязывали веревку на шее. А второй?.. — Вот он: за стеклом, в темном сумраке морского немого царства — покачивается черный жуткий шар.
Мина медленно поворачивается. Еле разбирает комиссар чужие непонятные буквы...


* * *

По старой морской привычке мрачно, про себя ругнулся комиссар. Ругань прогнала мурашки. Круто повернулся и глянул на ребят — молодых, крепких и таких теперь беспомощных. Скрипнул зубами, сжал кулаки:
«Таким, да помирать!?.»
Четко и спокойно:
— Ну, хлопцы, опять в беде по уши! На немецкую мину нарвались! И как она тут уцелела? Задела за винты, еще за што-то, и стучит — прорва! — в рубку. Ударники наверху... Всем беда... Ну-ка, братва... за себя бороться будем! Аль кто умирать захотел? Свою судьбу в лапах держим!.. Прохлопаем — лодка и все мы к чертовой бабушке на именины... И не дурачиться!.. Первого — ухлопаю, и фамилию не спрошу... не по чем поминать будет!
Захарыч крутит лысой головой:
— И што-то не везет, голубки, не везет, батюшки! Подишь вот ты — от жены, да к теще!..
То, что опасность сторожила совсем рядом и сама смерть, казалось, заглядывала в глаза каждому — делало людей странно спокойными. Только рты жадно сосали спертый воздух.

Молодой артиллерист Кепкин, как порожний мешок, упал на палубу, охватив лицо руками. Он завизжал тихонько, высунул Гинсу толстый распухший язык и, подмигивая, полез на рундуки. На него никто не обратил внимания — только у комиссара живей заходили железные желваки, потемнело лицо...
Преувеличенно быстро и развязно работали подводники. Когда громче и назойливее ударяла в рубку зловещая гостья, все вздрагивали. Комиссар, не отрывая глаз от иллюминаторов, бросал порой косые взгляды на Кепкина — и палец ложился тверже на собачку нагана.
«Не испортил бы, бедняга, всего... Ишь, ведь, как перепужался!»
На Кепкина никто не смотрит. Непобедимая звериная жажда жизни заставляет быстрей двигаться, торопиться. Гнетет жалобный визг и стоны Кепкина. Тогда Гинс возвышает голос, подбадривает, старается шутить — и бойче спорится работа.
Железный такой, неписанный подводный обычай: командир смеется, значит — смеяться всем.
Откачивается накопившаяся вода в трюмах, выравнивается нос, и из цистерн осторожно удаляется вода. Но «Пантера» медлит подыматься. Невыносимо долго тянутся минуты.
Подводники украдкой следят за Гинсом и боцманом. Черти, морды невыразительные, мумии египетские! Одинаково равнодушные и всегдашние — они смотрят на глубомер.
«Пантера» упрямится, воздух убывает — все труднее дышать.
Вдруг пухлое лицо боцмана расплывается в широчайшую улыбку. Оскалясь, он говорит Гинсу:
— Всплываем, сатана!
Подводники улыбаются устало. Скорей, скорей бы! Осторожным шепотком передаются желанные слова:
«Всплываем! всплываем!»
Сначала потихоньку, потом все быстрей и быстрей «Пантера» мчится ввысь, таща за собой страшный, молчаливый груз. Спокойно, глухо, мина стучит в рубку, напоминая о себе.
— 60... 53... 50...
К солнцу, к звездам, к ясному прозрачному небу, к благодатному ветерку!
— 49... 47...
Вот, вот! Скоро! Ну, еще!.. Ну!.. Воздуху!!!
Светлеет вода в иллюминаторах. Теперь рядом с нею поверхность и спасенье. Родимые, желанные берега, чайки!..
— Воздуху! воздуху!!!
— 45... 41...
— Воздуху! Воздуху!! Воздуху!!!.
Колачев смотрит на Гинса. По жесткому, суровому лицу его пятнами — бледно-та. Вот она, смерть — неизбежная, никчемная, смешная! Проклятый груз, проклятый, трижды проклятый!
Никто кроме трех — Гинса, комиссара и Захарыча — не знает, что мина всплывет первая, и поднявшаяся за ней «Пантера» наскочит на шишаки. Ничего не знают подводники. Радость спасения влилась буйным рокочущим потоком, зовет к жизни и солнцу. Смотрит комиссар на молодежь, шевелит бровями старый коршун. Нет-нет, да захрипит чья-нибудь глотка, зашатается паренек, рванет нетерпеливой рукой ворот форменки, скрюченными пальцами царапнет грудь.
Уставился в землю комиссар, перелистывает бурные листки прожитой жизни:
Вот где умирать пришлось... Белые резали — не дорезали, доктора резали — не дорезали. Три пули в теле, изломанном, исковерканном. Вот она, смертушка! Да, не даром прожито, пусть другой так попрыгает, как он, комиссар Колачев. Умирать, так с треском!.. Добром помянут там... наверху...
Он широко улыбается Гинсу. Гинс дергает уголками губ. Думать о себе и волноваться нельзя. Гинс не один — вон, как смотрят!.. Пусть и умрут так, С надеждой!
— Как глубина?
— Всплываем!.. 39... 37...
Захарыч смежил тяжелые веки. Он смертельно устал. С трудом приходится сдерживать нервы — годы изменяли.
«Ничего, хорошая смерть! В один секунд ничего не станет! Так-то лучше, голубки!».
Тужится Захарыч вспомнить: кто ж о нем плакать будет? Старческие глаза пытаются воскресить позабытые родные лица. Ничего не удается...
— Внук?.. Никаких внуков нет! И не предвидится...
Трое ждут смерти, и только трое знают, как близка она. Кажется им, что вечная ночь кладет тяжелые свои пальцы на усталые плечи.
Монотонно гудят электромоторы. В лодке висит переливчатый хрип и сопенье. У Навагина рождается дерзкая мысль: рвануть за рычаги цистерны, вихрем взлететь к воздуху, упиться им, бесноваться в диком весельи...
За него это сделал другой. Никто не заметил, как подобрался Кепкин к распределительной доске, кошачьим прыжком кинулся к рубильнику, включил его.
Застыли подводники, замерли, совсем на изнанку красные, мутные глаза. Громом пророкотал выстрел комиссара... Пуля, отбив кусок мрамора, дзигнула в корпус и, свистя, отлетела рикошетом...

Потом были: хриплая ругань, плевки белой пузыристой пены, хриплое дыхание, чей-то нечеловеческий крик, топот, возня...
Взвизгнули яростно моторы, задрожала «Пантера». Рванулись винты за кормой, что-то хлестнуло, заурчало, заскребло — словно злобные железные пальцы морского чудовища яростно рвали обшивку «Пантеры». Опять застыли, опять рванули, натужились в последний раз — и загудели моторы ровными, монотонными гулами. Винты перервали стальной трос мины.
Мощный удар сотряс лодку. Освободившаяся мина ударилась о рубку. Захарыч крепче зажмурил глаза. Комиссар еще шире улыбнулся. Гинс вытащил часы:
— Вот, вот... Прощай все!..
Прошел миг, второй — и на третьем закричал радостно Чумисов:
— Всплываем!..
Подводники не знали — чему верить, кого слушаться. Двое в углу, закинув головы, хрипя, выпуская потоки слюны, осели на пол. Кепкин пришел в себя. Он кусал ногти, виновато улыбался и все твердил:
— Виноват... виноват... нечаянно...
Захарыч открыл один глаз, комиссар нахмурился.
Гинс, уткнувшись в иллюминатор, ничего, кроме серого зеленевшего сумрака, не увидел. Он радостно улыбнулся, закричал, как мальчишка:
— Полный, ПОЛНЫЙ вперед!
Вместе с воем электромоторов захрипели голоса:
— Есть!.. Есть!..
Антон чувствует, как мокнут щеки и солоно на губах.
Оглядываются кругом. У всех влажные глаза, горящие буйной радостью жизни, чудовищного восторга.
— 39...37...30...
Радуется Чумисов. Он чуть не пляшет у штурвала, приседая при каждом выкрике.
В перископ полоснул свет. Впился в него Гинс. Невдалеке от «Пантеры» медленно и величаво крутилась огромным черным шаром мина. «Пантера» шла прямо на нее.
— Право руля...
Еще, еще!..
— Есть п-р-а-во! — сипит боцман. Он попрежнему невозмутим и спокоен.
— Есть еще п-раво!
Море спокойно. Малюсенькая ровная зыбь, и на краю горизонта пылает пламенем золотой диск солнца.
«Солнце! Здравствуй, старый бродяга — солнце!»
— Всплывай!!
Теперь и Топе ухмыляется, а боцман хочет пить.
— Есть!
— Продуть среднюю!
Нажал рычаг Навагин, и когда послышалось характерное бульканье, долгожданный шумок за бортом — осел на рычаги и захныкал тихонько. Антон оттолкнул его, крикнул:
— Продута средняя! — и прекратил продувание.
— Самый малый!
По палубе захлюпала вода, и было это хлюпанье слаще и дороже всех земных звуков, ближе и милей.
Гинс смотрит на часы.
«Восемь часов вечера... Ну, и молодцы, ребятки! Да это же рекорд!», — думает он и чувствует, как от этого рекорда в глазах огненные круги и мухи разноцветные...
Десятки воспаленных мутных глаз глядят на Гинса. Слышит он невыносимый хрип команды и свой, такой же.

Открыта вентиляция рубочного люка. Холодной струей вливается воздух в лодку. Жадно пьют его сухие глотки.
Открываются люки. Плотной, тяжелой массой выстреливает воздух. Он давит на уши, гонит слюну — и благодатно живительным, опиваются им люди до одурения.
— Стоп, моторы!
Частая дробь подошв о железный трап. Все вдруг сразу вспоминают, что невыносимо хочется курить.
Тарахтят спичками, просыпают махорку, с оглоблю свертывают козьи ножки, набивают трубки.
Пф-ф-у-у! От-то, как славно!
Море играет мириадами бликов. Золотой шар неохотно закатывается за ясный горизонт, зажигает малиновым пожарищем облака.
Тянет запахом иода, прелых морских растений.
Блаженно дышат уставшие груди.
Люди благодушно поругивают черную неуклюжую мину...


* * *

Улюлюкая, «Пантера» протяжно завыла сиреной. У орудий завозились артиллеристы, словно не было ничего полчаса назад. Рявкнули залпы, и дернул вечерний тихий воздух — чудовищный взрыв. Осколки мины падали в воду, черный дым стелился по спокойному морю.

Через полчаса опят рычали дизеля на «Пантере», опять стелилась за кормой дивная линия забортной струи.
Впереди вставали желанные берега...

* * *

Пётр Гаврилов. Публикуется по журналу «Всемирный следопыт», № 8 за 1927 год.

 

Из собрания МИРА коллекция